Алексей Цветков

 

ВРЕМЯ 

Символ

КАК ПСЕВДОНИМ ВЛАСТИ

 

"То есть вы отказались от бунта?" — спрашивает журналист молодежного телевидения, начинавший пару лет назад чуть ли не с маоизма и идей чучхе (удивительно, как быстро и просто превращается контркультурная левизна в фривольную манеру тинейдж-СМИ) "альтернативную" группу "Кирпичи". — Да какой бунт? — кирпичи недоумевают — мы хотим быть богатыми, богатые работают, а бедные только и делают, что курят марихуану, никакого бунта, сейчас совсем другое время".

В традиционном обществе скорее скажут, объясняя чужаку свою самобытность и уникальность своего послания: "Таков закон нашей земли", "здесь так принято". Именно "здесь", а не "сейчас".

Приоритет конкретного времени может пониматься с традиционной точки зрения только как результат профанации, хотя бы потому что храм (сакральный дом, жилище бога как прообраз человеческого жилища) есть место, в котором время превращается в пространство.

В главной храмовой теме арки, входа, свод расшифровывается как небесный, горний, снимающий земные противоречия мир, боковые столбы как здешнее, земное измерение, время же выражено самой пустотой между столбами, воздухом. Эта пустота делает возможным наше (центробежное или центростремительное) движение, однако, сама по себе является зиянием, жадным отсутствием, недостатком в самом точном смысле слова. Нетрудно предположить, что означает для традиционного человека самостоятельность, а тем более — главенство этого недостатка над достоинством.

Пророки и предсказатели — две группы, подчиненные разным принципам. Пророк всегда говорит о сакральной географии, о качественно неизменном смысле пространства, видит в пейзаже запечатленный, окружающий пророка, "замерший" цикл. Предсказатель же пытается получить доступ к частностям ущербной и относительной хронологии, последовательности того, что и так всегда существовало как динамическая возможность, изгиб на неподвижном теле цикла.

Понимая претензии политиков как редукцию претензий предсказателей и пророков, немедленно замечаешь, что линия предсказателей в нынешних светских, утилитарных формах подхвачена системными, парламентскими, респектабельными деятелями всех партий, пытающимися поймать и спрогнозировать самый ближайший социальный контекст и проассоциироваться с этим контекстом в массовом сознании. Тогда как экстремисты, антисистемщики, глобальные критики и "опасные утописты" всех оттенков, рассчитывающие на ту или иную революцию, неизбежно продолжают деятельность пророков, заботящихся не о контексте, но об обнажении качественного смысла окружающей (в наше время, преимущественно общественной) реальности. Это верно даже в случае таких марксистов-догматиков и героев, как Гудрун Энсслин или Ренато Курчо, ведь даже их, сугубо социо-экономический анализ постиндустриального общества контроля, говорил именно о пространственных, но скрытых, происходящих в сфере "незаметной обывателю экономики" процессах, а не о последовательности настроений и вкусов толпы, как это принято у правящих популистов. Гораздо откровеннее тот же (пророческий, мессианский, эсхатологический) смысл борьбы обнажен в случае российских эсеров (Борис Савинков, Григорий Гершуни, Дора Бриллиант) и анархистов (Сергей Нечаев, Николай Бидбеев, Александр Лбов).

Время представляет принцип самовоспроизводящейся множественности, пожирающей пространство, царства количества, бегущего биржевой строкой по экрану вместе с секундами новостных сводок. "Время — деньги" — гораздо более глубокая поговорка, чем кажется большинству. Достаточно вспомнить хотя бы "открытие" банкира Смоленского: "Деньги не спят, они должны работать на нас и в других часовых поясах, когда люди там ложатся спать, потому что время ведь там не останавливается".

В Москве недалеко от Комсомольской площади закрыт частный благотворительный приют и кухня для нищих, бездомных, убогих. Чаще всего здесь можно было видеть беспризорных детей. Здесь построят роскошный отель. "Понимаешь, такое сейчас время" — приватно разъясняет мне происходящее молодой розовощекий столичный функционер — "кто из иностранцев захочет смотреть из окон московского "Хилтона" на грязных попрошаек, поэтому их здесь не должно быть, такое время". Я напоминаю ему, как рьяно он изучал национально-освободительную борьбу третьего мира в высшей комсомольской школе десять лет назад". — Ну — усмехаются жирные капризные губы — так это было совсем другое время, где-то оно?"

Наблюдательный Вальтер Шубарт ("Европа и Душа Востока") справедливо заметил у русских врожденное возражение против исторического мышления. Исторического в европейском, конечно, эволюционном смысле. Действительно, православный, пускай самый неграмотный, если не знает, то чувствует: представление о времени возникло у человека в момент грехопадения, поэтому любая "эволюция" может быть только регрессивным, длящимся изгнанием, растущим отчуждением. Связь между "эволюцией" и "историческим мышлением", думаю, в пояснении не нуждается.

В эволюционизме человек оставлен один на один с некой тайной, укрытой занавесом, но если он делает шаг к завесе и срывает ее, то обнаруживает за ней самого себя, только уже знающего об отсутствии тайны, постаревшего и почти убитого этим знанием т.е. "мудрого". Единственный шаг, жест, поступок в эволюционной вселенной — разоблачение — расположен исключительно во времени. Разница между куклой, готовящейся проткнуть своим носом нарисованный ад и куклой обо всем осведомленной, за этим рисунком спрятанной, чисто временная, потому что время это единственное, что по-большому счету присутствует в этом спектакле. Время как проклятие рода и род как воплощение проклятия. "Прогресс" это и есть время, захваченное эволюционистами.

Лукач в "Истории и классовом сознании" утверждал, что абстрактное, точно измеренное время, заменяющее физическое пространство, как и все в буржуазном мире есть следствие научно-механически разложенного продуцирования объекта труда. Без такой, особой, капиталистической версии времени товарно-потребительский рост был бы попросту невозможен.

Иллюстрируя симуляцию работы, пасынок Уорхолла, Баски, помнится соорудил свою знаменитую клетку из наручных часов и сам себя посадил в нее.

"Да, мы работали тогда на Басаева, даже помогали ему на выборах в Чечне, он знал нас еще по боевым действиям, когда нам напрямую предоставляли данные удуговские люди и мы это крутили в эфире" — вспоминает видный нынешний тележурналист в баре Останкино — "ну сейчас за другое платят, даже если бы я действительно сочувствовал ваххабитам, то не смог бы при всем желании ничего протащить в их пользу. Мы делаем российско-милитаристские сюжеты, мы же профессионалы и умеем делать, а времена меняются".

После парламентских выборов, когда эфир разгрузится, ему обещали дать попробовать свою, персональную передачу о локальных вооруженных конфликтах. В чью пользу она будет, он еще не знает, времена меняются быстро.

Подчиняться времени или "соответствовать" его "духу" не обидно, даже престижно для современного унтерменша, поэтому, когда система хочет добиться подчинения, использовать население по полной программе, она берет себе этот псевдоним. "Эпоха ...", "Период ...", "Момент ..." (вставить по желанию).

Адвокаты такого взгляда намекают, будто под "временем" в данном случае понимается непреодолимый и безличный характер общественных отношений или воля провидения, что в социальном смысле есть одно и то же. Однако это лукавство, речь идет все-таки о власти т.е. о принудительном выборе одних отношений в пользу других. Власть стремится проникнуть в каждый узел, на каждую станцию этих отношений. Именно присутствие власти и ее негласная санкция делают те или иные отношения "принятыми", "своевременными", "модными", оставляя все остальное в подозрительной тени как устаревшее, утопическое, "неуместное в эпоху ..."

Действует, оказывается, не власть, действует сам принцип, отнимающий у нас жизнь, сам характер "периода", "момента". Так псевдоним избавляет подчинившихся от психологического напряжения (проклинать "наше время" неразумно), а этическую ответственность системы снимает обезличенный субъект "самой эпохи".

Не стоит забывать, что за "время" прячутся конкретные представители вампирического властного принципа, это они заставляют нас отказываться от собственного предназначения. Было такое время, следовало обязательно стучать на соседа, обязательно носить джинсы, обязательно вступать в комсомол. Наступило время пить пепси, бояться кавказцев, голосовать против прошлого. Завтра настанет время менять гражданство, учить язык, ставить штрих-код на руку. Любой взгляд назад — "ну как же, вспомните" — любая личная , несанкционированная системой, футурология — "ну подумайте, что завтра, если мы ..." — грех перед "таким временем", фигурой речи, маской, прячущей лицо узурпатора. Под этой анонимной вывеской выступают агенты безжалостной и неправедной власти.

Любой человек, живущий в пространстве и тем более любой, верующий во что либо, помнит: никакого "такого времени" нет, оно всегда одно и то же, все это выдумки банкиров и фарисеев. Мы знаем, куда поднимаются колонны нашего пространства. К вечному ландшафту, к верхнему пейзажу, к небесному саду и городу, который одни (становящиеся по правую руку) понимают как Эдем и Иерусалим, а другие (становящиеся по левую) видят как ад и геенну. Никто не позволит нам торжествовать в нашем беспредельном храме пространства, на поле раскинувшейся во все стороны вечности, пока мы не всадим колья, не перешагнем через труп, не освободимся от чар и не изгоним из своего сознания эту химеру. Химеру конкретного, определяющего наш контекст, времени.

Марат Гельман в своей галерее водит под руку бывшего премьера Кириенко, знакомит его с авангардистами, объясняет развешенные по стенам "объекты". Вот на глаза им попадается человек, не совсем уместный в этой идилии. — А — находится Марат — вот и наш левый теоретик самой радикальной ориентации. Кириенко смущен. Он не понимает, как себя вести. — Ну — мямлит он — у нас, конечно, правое движение, а левые идеи как бы . . . ну как бы . . . если цивилизованные . . . не настало может быть еще их время".

 
 КИТЕЖ |Арена