Вадим Штепа

ПОЛ ТРАДИЦИИ 
ИРозанов
ПОЛ ПОСТМОДЕРНА
 
  
Розанов сегодня
 
 
1. Уникальность розановского мышления
  
2. Половая деконструкция христианства
  
3. "Не стой на пути у высоких чувств!" 
или преодоление модерна
  
4. Перед Оргией
 
 
 
 

1. Уникальность розановского мышления

 

"Пишущий о Розанове постоянно находится перед соблазном двух крайностей: крайности "отстранения" и крайности "растворения"1, — так начинает свой "Бесконечный тупик" известный современный "розановед" (только ли?) Дмитрий Галковский. И действительно, раскрывая не только "Уединенное" или "Опавшие листья" (самые "литературные" его произведения), но и более "связные" тексты, мы испытываем редкую импрессию: не просто "знакомимся" с идеями автора, но словно бы погружаемся в них, читаем их "изнутри" самих себя. Дело в том, что Розанов обычно не "излагает мысли", а пишет о том, как он мыслит. Поэтому любое заинтересованное исследование его творчества обречено выйти за строгие (пока еще) рамки академического философствования или литературоведения — и в той или иной степени превратиться в "со-творчество". Поэтому поборникам рационального или позитивистского "анализа" у Розанова делать нечего — для них это волшебное трансперсональное пространство просто не откроется. А тех, кто воспринимает мир иначе, оно привлекает именно "возможностью быть бессвязным и непоследовательным, возможностью противоречить самому себе, а не излагать какую-то стройную концепцию... Благодаря этой противоречивости и возникает у нас ощущение какого-то очень естественного и живого процесса, процесса роста и развития мысли"2. "Он (Розанов) покоряет своего читателя прежде всего этой непосредственностью, порой "обнаженностью" своих мыслей, которые не прячутся за слова, не ищут в словах прикрытия их сути"3

Эту свою особенность сам Розанов воспринимал так: "...иногда мне кажется, что во мне происходит разложение литературы, самого существа ея. И, может быть, это есть мое мировое "emploi"4. А поскольку у Розанова (как и прежде у Ницше) трудно провести четкую грань между "литературой" и "философией" — потому что "обнаженная" мысль говорит поэтическим языком, — то можно предположить, что в нем осуществилось и "разложение философии". По меньшей мере, русской религиозной философии, которая вполне заслуживала этого, поскольку кишела в те годы "своими смердящими "богоискательствами", "богоборчествами", "богостроительствами", декадентствами, символизмами и всяким словесным маргарином и всяким мысленным онанизмом"5. Василий Васильевич действительно очень любил эпатировать "просвещенную публику". Продолжается этот эпатаж и до сих пор — недаром Михаил Эпштейн пишет о нем в настоящем времени: "Розанов отбрасывает условности культуры, культа и языка, ищет точек их внедрения в телесность бытия, укоренения религии в тайне пола, книги — в рукописи, философии — в быту, заменяет высоколобую мудрость ковырянием в носу, доводя до предела модернистскую тенденцию разоблачения культуры и "бегства в природу", начатую Руссо и продолженную революцией, чьим зеркалом Розанов был не меньше Толстого, а по-своему и Ленина"6

Это внимательное наблюдение — из довольно фундаментального исследования "Постмодерн в России". Розановым сегодня действительно весьма интересуются те, кто называет себя (или кого называют) "постмодернистами". Но не меньший интерес он вызывает и у "традиционалистов" — и это тот редкий случай, когда симпатии столь разных идейных и творческих течений сходятся на одной фигуре (хотя и обычно к разным ее "ликам"). В Розанове же традиционализм и постмодернизм сочетались вполне органично — более того, рискнем утверждать, что он являлся первым русским представителем этого синтеза. "И потому мне ровно наплевать, какие писать статьи, "направо" или "налево". Все это ерунда и не имеет никакого значения"7, — утверждал он. Потому что в нем "разложилась" сама русская религиозная традиция — но не как банальное "отрицание", а для того, чтобы "сложиться" в новую, небывалую и яркую интерпретацию, преемствовавшую и сделавшую жизненно насущными самые глубокие основы веры. 
 
 

2. Половая деконструкция христианства

 

Напомним, что "классический" для постмодернистской философии и филологии, дерридеанский прием "деконструкции" — это "особая стратегия по отношению к тексту, включающая в себя одновременно и его "деструкцию", и его реконструкцию"8. Здесь "деструкция" в кавычках не случайно — она не означает тотального разрушения исходного текста (как следовало бы из буквального перевода), но лишь вскрытие его внутренних противоречий. А что касается сведения всей этой стратегии к сугубо текстологическому анализу, то у постмодернистов в свое оправдание есть культовая мантра Дерриды: "Нет ничего, кроме текста"9

Но вернемся к Розанову. "Его произведения не носили систематического или даже последовательного характера, но в них часто обнаруживались искры гения", — делает комплимент Николай Лосский, и тут же показывает, что до постмодерна ему еще далеко: "К сожалению, его личность во многих отношениях была патологической; наиболее ярко подтверждает это его нездоровый интерес к половым вопросам"10

Розанов бы, наверное, в ответ назвал "нездоровым" отсутствие этого интереса. (Если бы вообще замечал этих неотличимо-скучных авторов, торопящихся писать свои "истории" русской философии, будто бы она уже кончилась...) Что же касается его "патологической личности", то здесь куда больше доверия вызывает биографический очерк о Розанове хорошо знавшего его в последние годы Эриха Голлербаха: "Его тяготение к половой проблеме, по-видимому, не встречало сочувствия со стороны "домашних". Он заговорил однажды о новой своей "половой статье" восторженно, с подъемом. "Гадость ты написал, больше ничего", — сказала одна из его дочерей с гримасой. Вас. Вас. затрясся в беззвучном смехе: "Вот так лет пять она будет твердить — "гадость, гадость", а потом поймет, и еще как поймет..."11

Однако Розанов вовсе не сводил проблему пола к простому "инстинкту", наподобие Шопенгауэра, который смешно и наивно заявлял в своей "Метафизике половой любви", будто бы у него "нет предшественников" в философском изучении этого вопроса и вообще это совсем "неразработанный материал"12. "Из Шопенгауэра, — признавался он, — я прочел только первую половину первой страницы (заплатив 3 руб.): но на ней-то первою строкою и стоит это: "мир есть мое представление". — Вот это хорошо, — подумал я по-обломовски. — "Представим", что дальше читать очень трудно и вообще для меня, собственно, не нужно"13

Довольно точную оценку розановской "философии пола" с современной точки зрения дал Александр Эткинд: "Одна из основных его идей, и в этом параллельная мысли Фрейда, состояла в радикальном расширении понятия "пол" (Розанов не употреблял слова "секс") и сведении прочих областей жизни к полу в этом его всеохватывающем значении. Вне пола в человеке нет ничего существенного; но половое склонно маскироваться, и его выявление — дело интерпретации"14. Только "параллелизм" идей Розанова и Фрейда все же довольно условен — разве что по принципу "непересекаемости". У Розанова интерпретация пола совершенно не "фрейдистская", но традиционалистская: его интересуют глубинные онтологические основы отношения полов, их укорененность в различных традициях и практиках15, а не заботившая доктора Фрейда некая смутная, рассредоточенная, подсознательная "сексуальность". Розановское восприятие пола скорее восходит к платоновской метафизике с ее космическими стихиями, проявление которых и "оживляет" человеческие тела. И если древние греки утверждали: "Человек является смертным существом, которое участвует в жизни лишь посредством любви"16, то Розанов вопрошал своих "современных-просвещенных" читателей: "Знаете ли вы, что религия есть самое важное, самое первое, самое нужное? Кто этого не знает, с тем не для чего произносить "А" споров, разговоров"17. "Re-ligio" — это буквально "связь". А "связь пола с Богом большая, чем связь ума с Богом, чем даже связь совести с Богом"18. И даже так: "Пол не есть вовсе тело, тело клубится около него и из него", пол — "и есть наша душа"19

Интересна прослеживаемая Зеньковским эволюция религиозных взглядов Розанова. Начинал он, под влиянием Достоевского и Страхова, как вполне ортодоксальный славянофил. Позже к этому добавилось влияние Леонтьева, с которым, однако, Розанов, несмотря на весь свой пиетет перед этим гениальным мыслителем, радикально разошелся. "Если Леонтьев ради Божией правды, как он ее понимал, готов отвернуться от мира, "подморозить" его, то Розанов, наоборот, ради правды мира отвергает христианство за его "неспособность", как он думает, принять в себя эту правду мира." Но это не было простым "отрицанием" христианства. "Религии Голгофы" он противопоставляет "религию Вифлеема", которая заключает в себе "христианство же, но выраженное столь жизненно-сладостно, что около Голгофы, аскетической его фазы, оно представляется как бы новой религией". А все историческое христианство распознается Розановым как "поклонение смерти", потому что "из поклонения Христу именно в моменте Голгофы образовалось неутомимое искание страданий... Ничто из бытия Христа не взято в такой великий и постоянный символ, как смерть. Уподобиться мощам, перестать вовсе жить, двигаться, дышать — есть общий и великий идеал Церкви"20. Именно это наблюдение постепенно и приводит Розанова к заинтересованному изучению гораздо более "жизненного" Ветхого Завета. 

С этого момента и начинается розановская деконструкция христианства — как освобождение подавляемых и "репрессированных" в нем элементов. И на деле это путь — к преображению христианства, к возвращению его к его же собственным истокам. Розанова удивляет странная аберрация христианской трактовки грехопадения — оно почему-то рассматривается церковью не как "разделение", "познание добра и зла", которым оно и являлось, а как само супружеское соитие Адама и Евы. Но как раз в этом соитии, единстве Розанов и видит путь освобождения от греха. Розанов сакрализует пол и вскрывает "бесполую религию" как симулякр. Это не означает банального "возврата к иудаизму", но у евреев его действительно удивляет и восхищает прямое совпадение "неприличного" и "святого"21. И он призывает этому у них учиться — как и у других древних традиций — греков, египтян и т.д., сожалея о том, что христианство по причине своей "бесполости" остается "истинным, но немочным"22, бессильным перед другими мировыми религиями. 

"В поле — сила, пол есть сила. И евреи — соединены с этою силой, а христиане с нею разделены. Вот отчего евреи одолевают христиан. Тут борьба в зерне, а не на поверхности, — и в такой глубине, что голова кружится. Дальнейший отказ христианства от пола будет иметь последствием увеличение триумфов еврейства. Вот отчего так "вовремя" я начал проповедовать пол. Христианство должно хотя бы отчасти стать фаллическим."23 

В статье "Семья как религия" Розанов выдвигает "рецепт" излечения христианства — необходимость имплозивного прорыва всей возвышенной христианской символики в частную жизнь конкретных, обычных людей: "Перенесите весь праздничный годовой круг наш, с Пасхою, с Рождеством, с Новым Годом, с Троицею, с Водосвятием, с вербами, — перенесите весь необозримый культ Православия, с трогательными словами, особыми песнопениями, с музыкою, с духом, со смыслом, — под крышу единичного дома, маленького и бедного, и вылейте это на "род", там копошащийся, на деда и внуков, мужа и жену, отца и мать, сестер и братьев, племянников и теток, племянниц и дядей, золовок, тестей, тещ, далеких, близких, но связанных непременно генетически, кровно, — точнее, все эти праздники и весь этот культ влейте в самые жилы, в самую кровь и сок этих людей, и вы вдруг получите... "священную" еврейскую семью, и разрешение не разрешенной нигде в истории задачи — священного размножения. 
Только у них. 
И нигде больше... 
Вдруг все стало свято, все, все... И грех исчез. Сюда вошел Бог. И ни один народ не дерзнул сказать: "У них это было, как и у нас, грешно". 
Да, у нас грешно. 
Но у них — нет"24

Христианство просто забыло, что и в его собственном, новозаветном Писании содержится эта "свобода от греха": "Нет ничего в себе самом нечистого; только почитающему что-либо нечистым, тому нечисто" (Рим., 14, 14). Именно поэтому "у русских нет сознания своих предков и нет сознания своего потомства", как у других народов, мы "духовная нация... во плоти чуть-чуть"25. Священник Павел Флоренский возражал Розанову: "Христианство и не за пол, и не против пола, а перенесло человека совершенно в другую плоскость" — на что Розанов в своей манере иронизировал: "Хозяин не против ремонта дома и не за ремонт: а занимается библиографией. Мне кажется — дом-то развалится".26 

Розанов припоминает, какой "взрыв ярости" вызвало на Религиозно-Философских собраниях его предложение оставлять новобрачных после венчания жить в храмах до наступления беременности. "Уединение в месте молитвы, при мерцающих образах, немногих зажженных лампадах, без людей, без посторонних, без чужих глаз, без чужих ушей... какие все это может родить думы, впечатления! И как бы эти переживания протянулись полосой тихого религиозного света в начинающуюся и уже начавшуюся супружескую жизнь, — начавшуюся именно здесь, в Доме молитвы. Здесь невольно приходили бы первые "предзнаменования", — приметы, признаки, как у пророков древности. И кто еще так нуждается во всем этом, как не тревожно вступившие в самую важную и самую ценную, — самую сладкую, но и самую опасную, — связь". Он напоминает слова Христа: "Царствие Божие подобно Чертогу Брачному" — и призывает "внести в нашу церковь Чертог брачный", искренне недоумевая, почему это вызывает такое возмущение при том, что в храмах он видит "комнату с вывеской над дверью: "Контора"; какового имени и какового смысла с утвердительным значением нигде нет в Евангелии. Позвольте, скажите вы, владыка Антоний, — почему же "Контора" выше и священнее "Чертога брачного", о котором, и не раз, Спаситель говорил любяще и уважительно?"27 

Розанов не жалел сатирических красок в своей войне с ханжами и "православными фарисеями": 
"Семь старцев за 60 лет, у которых не поднимается голова, не поднимаются руки, вообще ничего не "поднимается", и едва шевелятся челюсти, когда они жуют, — видите ли, не "посягают на женщину" уже и предаются безбрачию. 
Такое удовольствие для отечества и радость Небесам. 
Все удивляются на старцев: 
—  Они в самом деле не посягают, ни явно, ни тайно. 
И славословят их. И возвеличили их. И украсили их. "Живые боги на земле". 
Старцы жуют кашку и улыбаются: 
—  Мы действительно не посягаем. В вечный образец дев 17-ти лет и юношей 23-х лет, — которые могут нашим примером вдохновиться, как им удерживаться от похоти и не впасть в блуд. 
Так весело, что планета затанцует."28 

Розанов признавался в своем парадоксализме: "Сам я постоянно ругаю русских. Даже почти только и делаю, что ругаю их... Но почему же я ненавижу всякого, кто тоже их ругает? И даже почти только и ненавижу тех, кто русских ненавидит и особенно презирает."29  Поэтому особенно остро реагировал на факты "русофобии извне", порождавшие общественную напряженность в начале ХХ века и упиравшиеся во все тот же, древний как мир, "еврейский вопрос". 

Если рассмотреть этот "вопрос" под углом стержневой розановской темы, то это покажется неким "столкновением симулякров". Если христианство становится симулякром, отвергая пол, то еврейство становится симулякром, напротив, этот пол узурпируя, замыкая на себе. Отсюда — гипертрофированная телесность, чрезмерная материалистичность еврейства, которую Розанов описал в своей работе с донельзя "говорящим" названием "Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови"30. Розанова шокирует подчеркнутая "плотскость", кровавость иудейских религиозных ритуалов — обрезание, жертвоприношение, и особенно поражает сравнение иудейского и христианского способа религиозного приобщения лиц женского пола. Если в христианстве девочки и женщины проходят через аналогичный с мужчинами ритуал крещения, то в иудаизме у мальчиков обрезание, а женщина становится иудейкой лишь "в миг потери девства"... Вот отчего еврейки (особенно в древности, — да и сейчас, поскольку остаются "верны богу израилеву", т.е. "не интеллигенты") так бешено выходят замуж, и родители так энергично выталкивают их в замужество, — причем, не особенно церемонятся с "любовью"... Исполнить "закон", исполнить все"31

Догадываясь о реакции "в обществе" (за это его и исключили из Религиозно-Философских собраний), Розанов все же доходил до скандальных обобщений, в своем бесподобном стиле: "Жидки" — это лукавые девчонки, которые среди нас бегают, ласкаются к нам, обольщают нас, входят в дружбу и интимность с нами, издают нам журналы и газеты, курят папиросы "Бакунин", интересуются одесским городским головой, делают "политику русскую" как "свою еврейскую политику" и вообще все "русские дела" делают как "свои дела", с жаром, пылом и без остановки. Похоже на то, что "мы на них не женились", а они за нас "вышли замуж". Тут, конечно, могут происходить и вот теперь происходят великие недоразумения. "Вы нам не нужны, убирайтесь вон". — "Как!" — кричит супруга: — "ты обязан мне давать содержание". "Пои меня! Корми меня! Давай квартиру! Подавай кошелек, я буду его хранить у себя" (роль банков в стране). — "Что-о-о?! Зарезала мальчика? Я? Вай! вай! вай! Что он говорит, какая клевета. Я же была ему верна и никогда не отходила от кровати и кухни, черна, грязна и вечно работаю". 
Вот вы и развязывайтесь с "особой"..."32 

В контексте русского православия Розанов фактически создал тип "мужской религиозности" — вместо бесполой "созерцательности". Однако эта "мужская религиозность" не является самоценностью — и за пафосом "защиты веры" рискует утратить то, что собственно и является этой верой: 

"Попы — медное войско около Христа. 
Его слезы и страдания — ни капли в них. Отроду я не видал ни одного заплакавшего попа. Даже "некогда"; все "должность" и "служба". 
Как "воины" они защищают Христа, но в каком-то отношении и погубляют его тайну и главное."33 

Хотя в частых иронических описаниях "попиков, кушающих севрюжину" вряд ли можно увидеть какую-то особую "критику". Само это уменьшительно-ласкательное слово "попики" выдает истинное розановское отношение к священству — как у любящих и терпеливых родителей к своим "всерьез заигравшимся" детям... 

Гораздо большее розановское неприятие вызывает академическая догматизация христианства, попытка "разъять алгеброй" гармонию христианского мироощущения. Вот что он говорил на Религиозно-Философских собраниях профессору П.И. Лепорскому еще в 1903 году: "В догматизировании, в примерении логического начала к нежному и неизъяснимому евангельскому изложению и произошло смертное начало, "неодушевленная глина", к юному телу первозданного христианства. Как было не поразиться тем, что сам Спаситель, за исключением минуты в храме наедине с грешницею, ни разу не взял пера и не написал ни одного слова. Ведь догмат — нечто каменное, твердое. И ни одного такого каменного недвижного догмата Спаситель не оставил людям. "Идите ко мне, человецы, я научу вас догматическому богословию", — такого слова не сказал Спаситель людям, а если бы такое безобразное слово поместить в Евангелие, то страница с этим словом вдруг потухла бы; перестала бы светить нам привычным небесным смыслом. Поэтому, когда проф. Лепорский, заглядывая в коридор академии, говорит: "Студенты, идите, я буду преподавать вам догматическое богословие", то он последует во всяком случае не Спасителю... Все ереси и самое еретичество произошло из этого догматизирования... Вместо умиления к Писанию стали его исследовать, расчленять, анатомировать, расстригать на строчки (тексты), и изъяли весь аромат... Христианство перестало быть умилительно "с догматом", и на него перестали умиляться. Просто его перестали любить... Жалеют, качают головами, находят опасным это для цивилизации, для устойчивости правительственной, для народа, и вообще по тысяче утилитарных соображений, заметьте, все утилитарных, все именно не небесных. Небесного-то, "Херувимской"-то песни в церкви не чувствуется; души-то в ней нет, а одно тело... Ведь за что-нибудь умирали же мученики, ведь не по "повелению Бога": это слишком сухо, да и повеления такого никогда не бывало... Мне кажется, Бог есть милое из милого, центр мирового умиления: и вот с потерей церковью "милого", мне брезжится, что как только начали догматики "строить" с мыслью, что Христос не сумеет Сам защитить свое дело, так Христос невидимо заплакал и отошел от строящих... Мы угасили дух пророчества в себе. Бытие догмата угасило возможность пророчества."34 

Приводя эту обширную, но много дающую для понимания религиозной философии Розанова цитату, Эрих Голлербах прокомментировал ее так: "Здесь весь Розанов. Упорно настаивая и доказывая адогматичность христианства, он защищает свободное, самодовлеющее религиозное творчество"35. И уточнял, что это творчество является неотъемлемой частью традиции: "Антихристианство Розанова вовсе не есть атеизм, напротив, это живая религия, пламенный и вдохновенный теизм, культ отчей Ипостаси Вседержителя Неба и Земли. Розанов восстает не против христианства вообще, а только против скорби, страха и самоотрицания, проистекающих из христианского аскетизма."36 Многие наблюдатели часто сравнивали Розанова с Ницше, у которого действительно порою можно найти такие афоризмы, что если не знать, кто их автор, их легко можно принять по мысли и стилю за "чисто розановские", например: "Христианство дало Эроту выпить яду: он, положим, не умер от этого, но выродился в порок"37. Косвенным образом Ницше с Розановым сближает и комментарий Хайдеггера к известным "антихристианским" пассажам первого: "Под христианством Ницше понимает не ту жизнь христиан, какая существовала лишь единожды в течение совсем недолгого времени, пока не были составлены Евангелия и не началась миссионерская деятельность Павла. Для Ницше христианство — это феномен церкви с ее притязаниями на власть, феномен исторический, феномен светской политики в рамках складывания западного человечества и культуры нового времени"38

Впрочем, сам Розанов к Ницше относился довольно скептически: "Ницше почтили потому, что он был немец, и притом — страдающий (болезнь). Но если бы русский и от себя заговорил в духе: "падающего еще толкни", — его бы назвали мерзавцем и вовсе не стали бы читать"39. Хотя и себя мог бы вполне назвать "имморалистом": "Я еще не такой подлец, чтобы думать о морали"40. "Дело в том, что таланты наши как-то связаны с пороками, а добродетели с бесцветностью.... В 99 из 100 случаев "добродетель" есть просто: "Я не хочу", "Мне не хочется", "Мне мало хочется"... "Добродетельная биография" или "эпоха добрых нравов" (в истории) есть просто личность довольно "безличная" и время довольно "безвременное". Всем "очень мало хотелось". Merci."41 

А любовь и истина — это всегда желание и воля. И Розанов их просто отождествлял, изображая свой религиозный абсолют так: "Всякая любовь прекрасна. И только она одна и прекрасна. Потому что на земле единственное "в себе самом истинное" — это любовь. Любовь исключает ложь: первое "я солгал" означает: "Я уже не люблю", "Я меньше люблю". Гаснет любовь — и гаснет истина. Поэтому "истинствовать на земле" — значит постоянно и истинно любить"42

Религиозная философия Розанова, основанная на "тайне пола", действительно задала направление деконструкции, способной освободить религии от тяжких экзотерических "одежд" — взаимно враждующих догматов, но сблизить их внутренне и "одушевить". 
 
 

3. "Не стой на пути у высоких чувств!" 

или преодоление модерна

 

Но как бы ни различались между собой религиозные традиции, сегодня они, как и все остальное, попадают во всепоглощающее "состояние постмодерна"43 — эпоху сплошной интертекстуальности, эклектики и полистилистики. На первый взгляд, она вовсе игнорирует проблему пола, подменяя ее уже даже не просто размытой фрейдистской "сексуальностью", но "виртуализацией" ее самой. Это весьма тревожит западных философов: "В "Забыть Фуко" Бодрийар... приходит к подозрению относительно сексуального освобождения. Отказ от ограничений и запретов привел к тому, что все стало сексуальным, и от этого секс как бы растворился и исчез. Энергия либидо, о воспроизводстве которой очень заботился Фрейд, оказалась попусту растраченной и перестала питать культуру. Позже, наблюдая изменение антропологического вида и сексуальных ориентаций у молодежи, Бодрийара осенило: мы стали транссексуалами, "полыми", или, точнее, бесполыми людьми, занимающимися сексом исключительно знаково и механически. Может показаться, что транссексуальное, трансэстетическое и трансполитическое — это благо. Люди перестали считать секс и политику главными проблемами, освободились от "зова пола", от власти идей и тирании вождей. Они лишились как полового, так и государственного инстинкта. Родина, мать, жена, дети — все это перестало быть чем-то, что раньше люди берегли и защищали преданно и безрассудно"44

Это довольно парадоксальный вывод для философа, считающегося "постмодернистом", поскольку совершенно "традиционалистский". Традиции вообще свойственна ностальгия по ушедшим эпохам и в целом исторически пассивная, "женская", "жалобная" роль. Тогда как постмодерну — роль "мужская", активная, не останавливающаяся перед игровым вторжением в любые прежде "священные" темы. И по существу, они совершенно "классически" дополняют друг друга. Поэтому попытка как-то изменить эти роли способна привести лишь к извращенному гротеску — "консервативной революции" в случае традиционалистов или апофеозу либеральной "политкорректности" — "борьбе с сексизмом". Символом первой является маскулинная женщина, второго — феминный мужчина. Типичные "люди лунного света" в розановской интерпретации — у первых "голос страшно груб, манеры "полу-мужские", курит, затягивает и плюет, басит. Волосы растут дурно, платье надето неуклюже, и все как-то коротит, без этих длинных и красивых линий, волнующих мужчину. Их и не любят мужчины. Но уж начинают любить женщины: "какой славный товарищ эта Маша". Во втором случае: "Нет жажды. Гладь существования не возмущена. Никогда такой не вызовет на дуэль, не оскорбится, — и уж всего менее "оскорбит". Вообще выступает начало прощения, кротости, мировое "непротивление злу". Созерцательность страшно выросла, энергия страшно упала, почти на нуле. В характере много лунного, нежного, мечтательного; для жизни, для дела — бесплодного..."45 

Это — именно бесплодный дуализм, никак не снимающий, но лишь патологизирующий проблему взаимоотношения полов, и в пределе делающий ее вовсе неразрешимой. Мирча Элиаде описывал это на примере попытки искусственного создания андрогина: "Когда дух утрачивает способность улавливать метафизическое значение символа, этот символ воспринимается во все более грубом плане. У писателей-декадентов андрогин понимается исключительно как гермафродит, в котором анатомически и физиологически сосуществуют два пола. Дело, оказывается, не в полноте, существующей благодаря синтезу полов, но в обилии эротических возможностей... Но писатели-декаденты не знали, что в античности гермафродит являл собой идеальную ситуацию, которую пытались духовно актуализировать посредством ритуалов; однако если у новорожденного обнаруживались признаки гермафродитизма, его умерщвляли собственные родители. Иными словами, конкретный, анатомический гермафродит считался ошибкой природы или знаком гнева богов и, соответственно, немедленно устранялся. Только ритуальный андрогин являлся образцом, идеалом, потому что ему было присуще не совмещение анатомических органов, но символическая целостность магически-религиозных сил, связанных с обоими полами"46

На этом фоне довольно странно выглядит печальный "Реквием сексуальному" Бориса Маркова: "Пол не выбирают, поэтому мужчины и женщины связаны узами взаимного влечения и зависимости, которые с рациональной точки зрения кажутся не только невыносимо тяжелыми, но и унизительными"47. По-видимому, сама эпоха модерна ("Просвещения", "Нового времени" и пр.) с ее тоталитарным рационализмом (и оттого — болезненным декадансом) и привела к тому абсурду, что естественные отношения полов кажутся кому-то "тяжелыми и унизительными". Модерн с его навязчивыми попытками объяснять мир исключительно материальными и утилитарными факторами (капитализм, марксизм, фрейдизм и т.д.), одномерными классификационными схемами и дешевым морализаторством сегодня явно терпит крах. "Постмодерн означает уравнение в правах "объективного" и "субъективного", "рационального" и "иррационального", "научного" и "ненаучного", "архаичного" и "современного"48. А некоторые европейские философы наблюдают и такой парадокс: "Постмодерн проявляет духовные и религиозные признаки. Он воскрешает в памяти тот факт, что культура и общество всегда имеют религиозное измерение. Тем самым он примыкает к средневековью и одновременно противостоит младогегельянскому "проекту модерна"49

Разумеется, это не означает некоего "возврата в средневековье" — речь идет лишь об освобождении от лицемерных модернистских стереотипов, которое позволит по-новому раскрыть, в частности, и онтологию пола. Так, например, исчезает смысл в модернистском феминизме, который строился на оскорбительном представлении, будто бы женщина как таковая не представляет ценности, что она только тогда сможет представлять из себя ценность, когда она насколько возможно превратится в мужчину. Воля быть собой — это и есть проявление онтологии пола, и именно она пробуждает интерес и тяготение к духовной и физической противоположности. Но это не капитулятивная попытка самому стать ею (в этом заблуждении и коренятся все модернистские перверсии). Чем сильнее эта воля быть собой, тем выше и интерес к иному. Юлиус Эвола замечал: "В любви, как в области магнетического и электрического, созидательное свойство тем больше и живее, чем решительнее полярность... Традиционная этика требует, чтобы мужчина и женщина все больше становились самими собой, выражали все более смелыми словами то, что причисляет одного к мужчине, другую к женщине"50. И эту онтологию созидания "ритуального андрогина" вполне можно распространить и на сферу взаимоотношения самих традиции и постмодерна, воссоединение которых и будет означать "половое созревание" нашей цивилизации. 

Не случайно, что эту перспективу лучше всего чувствуют те деятели культуры, которых публика затрудняется по-модернистски "однозначно" классифицировать как "традиционалистов" или "постмодернистов": "Любовь по своей природе — нечто вроде энергетического резонанса; совпадения и дополнения вибраций — или желание этого совпадения и дополнения. Как таковая, она приносит только свет и счастье. Все мучения, приписываемые любви, не имеют к собственно любви никакого отношения. Наши мучения — это неудовлетворенные гордость, ревность и страсть собственника. А любовь — это единственный взгляд на мир, приносящий плоды; единственная реальная форма существования и естественнее всего, что мы знаем в жизни". (Борис Гребенщиков

4. Перед Оргией

 

Жан Бодрийар и другие западные теоретики любят задаваться вопросом "Что делать после Оргии?", разумея под этим полную исчерпанность аналитического инструментария эпохи модерна. Сами названия других глав этой книги (да и ее самой — "Прозрачность зла") — "Некроспектива", "Радикальное извращение", "Ад того же самого" и т.д. — свидетельствуют о какой-то паничности философского дискурса. Итак, что же случилось? "Освобождение политическое и сексуальное, освобождение сил производительных и разрушительных, освобождение женщины и ребенка, освобождение бессознательных импульсов, освобождение искусства. И вознесение всех мистерий и антимистерий. Это была всеобъемлющая оргия материального, рационального, сексуального, критического и антикритического, оргия всего, что связано с ростом и болезнями роста. Мы прошли всеми путями производства и скрытого сверхпроизводства предметов, символов, посланий, идеологий, наслаждений. Сегодня игра окончена — все освобождено. И все мы задаем себе главный вопрос: что делать теперь, "После Оргии?"51 

Вряд ли на этот вопрос существует универсальный ответ. То, что описывает Бодрийар, коснулось России 90-х лишь "верхушечно", по столичным, ориентированным на Запад (и охотно признающим свою провинциальность по отношению к нему) бизнес-полит-шоу-медиа-структурам. Но Россия в целом, как особая, самобытная и многообразная цивилизация, невидимая из пределов МКАД, осталась в стороне от этой "Оргии". Возможно потому, что как раз и является тем самым "Другим", которое Бодрийар отчаялся искать на унифицированном, лишенном подлинного "differAnce" Западе. Показательно его признание: "Мы находимся в состоянии лицедейства и не способны ни на что, кроме как заново разыграть спектакль по некогда написанному в действительности или в воображении сценарию... Все что нам остается — тщетные притворные попытки породить какую-то жизнь помимо той, которая уже существует".52 

Возможно, что эта "другая жизнь" вновь будет порождена именно в России (опыт есть), где подобной "Оргии" просто еще не было, и потому "игра не окончена". Все "освобождение" 90-х у нас изначально являлось симуляцией. Реальная, не скованная старыми и новыми "форматами", свобода здесь пока и не ночевала. "Машины желания" работают вхолостую — им все позволено, но ничего не возможно. И неважно, "Who is Mr. Putin?" — кстати, сам интерес к этому вопросу донельзя ясно демонстрирует технологическую запрограммированность сознания, ориентацию его на что угодно, кроме воли быть собой. 

Главная современная русская проблема — найти свой, реальный способ освобождения. И меньше всего нам здесь может помочь западный постмодерн, выросший на совершенно иной культурной почве. Да и было бы contradictio in adjecto полагать его чем-то "раз навсегда данным", не подлежащим в свою очередь деконструкции и строго логоцентричным (с выступающими в роли "логоса" французскими и американскими теоретиками). К тому же, как правильно учил Деррида, "всякая интерпретация и критика, допускающая внеположность исследователя тексту, считается заведомо несостоятельной"53. Так что русскую постмодерную реальность мы, внутриположные ей, как-нибудь уж освоим сами, без западной гуманитарной помощи. 

Дмитрий Галковский, кажется, поспешил заявить: "Розанов дал Домострой ХХ века"54. Уж кому, как не ему, знать, что этот, наконец-то прошлый, век был вовсе не "Домостроем", а тотальной "деструкцией" всего того, чем была розановская Россия. И только сейчас, в начале века XXI, появляется надежда на "реконструкцию". Но уже не в форме каких-то футуристических или реставрационистских химер, а как освобождение энергий настоящего. У Розанова есть несколько очень даже актуальных предложений (жаль, что он не дожил до эпохи политтехнологов!): "Я бы, например, закрыл все газеты, но дал автономию высшим учебным заведениям, и даже студенчеству — самостоятельность Запорожской Сечи. Пусть даже республики устраивают. Русскому Царству вообще следовало бы допустить внутри себя 2-3 республики, например, Вычегодская республика (по реке Вычегде). Рионская республика (по реке Риону, на Кавказе). И Новгород, и Псков, "Великие Господа Города" — с вечем. Что за красота — "везде губернаторы"! Ну их в дыру. Князей бы восстановил: Тверских, Нижегородских, с маленькими полупорфирами и полувенцами. "Русь — раздолье, всего — есть." Конечно, над всем Царь с "секим башка". И пустыни. И степи. Ледовитый океан и (дотянулись бы) Индийский океан (Персидский залив). И прекрасный княжий Совет — с 1/2 венцами и посадниками; и внизу — голытьба Максима Горького. И все прекрасно и полно, как в "Подводном Царстве" у Садко"55. А в целях решения известных молодежных и демографических проблем необходимо, чтобы "не только разрешен бы был брак гимназистам и гимназисткам, но он был бы вообще сделан обязательным для 16-ти (юношам) и 14 1/2 (чтобы не испортилось именно воображение) лет девушкам... без чего не дается "свидетельство об окончании курса"56. Такие школы-"инкубаторы" стали бы не только постмодернистской пародией на пародию "серьезного взрослого мира", но и вполне соответствовали бы древнерусским народным традициям57. С этого и начнется новый "Домострой". 

Ведь главный вопрос сегодняшнего дня — способны ли традиция и постмодерн в объятиях друг друга зачать новую реальность, или нас ожидает откат в разные формы бесплодного и унылого модернистского рационализма? Именно этот "половой вопрос" сейчас решается повсюду — в культуре, философии, политике, экономике, личном опыте каждого. А что будет "После Оргии"? "Скажут: "Иди на страшный суд". Я скажу: "Не пойду". — "Страшно?" — "Ничего не страшно, а просто не хочу идти. Я хочу курить. Дайте адского уголька зажечь папироску".58
 

Май 2001 года 


 
1. Дмитрий Галковский. Бесконечный тупик. М., 1998. С. 1.
2. Андрей Синявский. Очерки русской культуры. Париж, 1982. Т. 1 "Опавшие листья В. Розанова", с. 187. 
3. В.В. Зеньковский. История русской философии. СПб, 1991. Т. 1, ч. 2, с. 266. 
4. В.В. Розанов. Уединенное. М., 1990. С. 206.
5. В.В. Розанов. Иудеи и иезуиты. В сб. Тайна Израиля. "Еврейский вопрос" в русской религиозной мысли конца XIX - первой половины XX века. СПб, 1993. С. 278. 
6. Михаил Эпштейн. Постмодерн в России. М., 2000. С. 222.
7. В.В. Розанов. Уединенное. С. 316.
8. Современная западная философия, словарь. М., 1991. С. 87.
9. Там же, с. 244.
10. Н.О. Лосский. История русской философии. М., 1991. С. 396-397. 
11. Эрих Голлербах. В.В. Розанов. Жизнь и творчество. М., 1991. С. 66. 
12. Артур Шопенгауэр. Метафизика половой любви. В сб. Избранные произведения. М., 1992. С. 373.
13. В.В. Розанов. Уединенное. С. 81.
14. Александр Эткинд. Хлыст. Секты, литература и революция. М., 1998. С. 185-186.
15. Розанов, представляется, вполне согласился бы со многими идеями "классика традиционализма" Юлиуса Эволы. (А уж в оценке "людей лунного света" они бы точно сошлись!) См. Julius Evola. Eros and the Mysteries of Love: The Metaphysics of Sex, NY, 1991. Или (не вполне адекватный) русский перевод: Юлиус Эвола. Метафизика пола. М., 1996.
16. София Сули. Эротическая жизнь древних греков. Афины, 2000. С. 18. 
17. В.В. Розанов. Уединенное. С. 58.
18. Там же, с. 59.
19. В.В. Розанов. В мире неясного и нерешенного. Цит. по В.В. Зеньковский. История русской философии. Т. 1, ч. 2, с. 272-274. 
20. Цит. по В.В. Зеньковский. История русской философии. Т. 1, ч. 2, с. 268-270. 
21. В.В. Розанов. Уединенное. С. 40.
22.  Цит. по В.В. Зеньковский. История русской философии. Т. 1, ч. 2, с. 268-275. 
23. В.В. Розанов. Уединенное. С. 129.
24. Там же, с. 459-460.
25. Там же, с. 326. 
26. Там же, с. 312.
27. Там же, с. 101.
28. Там же, с. 103.
29. Там же, с. 48.
30. В.В. Розанов. Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови. В сб. Тайна Израиля. "Еврейский вопрос" в русской религиозной мысли конца XIX - первой половины XX века. СПб, 1993. С. 241-245. 
31. В.В. Розанов. "Ангел Иеговы" у евреев (Истоки Израиля). Там же, с. 265-268. 
32. В.В. Розанов. В соседстве Содома (Истоки Израиля). Там же, с. 253. 
33. В.В. Розанов. Уединенное. С. 159.
34. Цит. по Эрих Голлербах. В.В. Розанов. Жизнь и творчество. С. 55-58. 
35. Там же, с. 59. 
36. Там же, с. 52. 
37. Фридрих Ницше. По ту сторону добра и зла. В сб. Ф. Ницше. Сочинения в 2-х тт. М., 1990. Т. 2, с. 303.
38. Мартин Хайдеггер. Слова Ницше "Бог мертв". В сб. М. Хайдеггер. Работы и размышления разных лет. М., 1993. С. 176. 
39. В.В. Розанов. Уединенное. С. 49.
40. Там же, с. 55. 
41. Там же, с. 47. 
42. Там же, с. 66.
43. См. Жан-Франсуа Лиотар. Состояние постмодерна. СПб, 1998.
44. Борис Марков После оргии. Предисловие к Жан Бодрийар. Америка. СПб, 2000. С. 7. 
45. В.В. Розанов. Люди лунного света. Метафизика христианства. М., 1990. С. 51-55. 
46. Мирча Элиаде. Мефистофель и андрогин. СПб, 1998. С. 157-158. 
47. Борис Марков. Реквием сексуальному. Предисловие к Жан Бодрийар. Забыть Фуко. СПб, 2000. С. 6.
48. Дмитрий Иванов. Виртуализация общества. СПб, 2000. С. 37.
49. Петер Козловски. Культура постмодерна. М, 1997. С. 31 
50. Julius Evola. Op.cit., p.103.
51. Жан Бодрийар. Прозрачность зла. М., 2000. С. 7.
52. Там же, с. 8.
53. Современная западная философия, словарь. С. 87.
54. Дмитрий Галковский. Бесконечный тупик. С. 2.
55. В.В. Розанов. Уединенное. С. 188. 
56. Там же, с. 197. 
57. См. Центр славянских гендерных исследований "Святовит". Особенности национального секса. Журнал "ИNАЧЕ" № 4, 2001. С. 78-79.
58. В.В. Розанов. Уединенное. С. 83. 
 
 КИТЕЖ |Контексты